
ТРОЩЕЙКИН:
Мы начинаем утро с брани, что невыразимо скучно. Сегодня я нарочно встал раньше, чтобы кое-что доделать, кое-что начать. Приятно… У меня от твоего настроения пропала всякая охота работать. Можешь радоваться.
ЛЮБОВЬ:
Ты лучше подумай, с чего сегодня началось. Нет, Алеша, так дольше невозможно… Тебе все кажется, что время, как говорится, врачует, а я знаю, что это только паллиатив, если не шарлатанство. Я ничего не могу забыть, а ты ничего не хочешь вспомнить. Если я вижу игрушку и при этом поминаю моего маленького, тебе делается скучно, досадно, потому что ты условился сам с собой, что прошло три года и пора забыть. А может быть… Бог тебя знает, может быть, тебе и нечего забывать.
ТРОЩЕЙКИН:
Глупости. Что ты, право… Главное, я ничего такого не сказал, а просто что нельзя жить долгами прошлого. Ничего в этом ни пошлого, ни обидного нет.
ЛЮБОВЬ:
Все равно. Не будем больше говорить.
ТРОЩЕЙКИН:
Пожалста…
Пауза.
(Он фиксирует эскиз из выдувного флакона, потом принимается за другое.) Нет, я тебя совершенно не понимаю. И ты себя не понимаешь. Дело не в этом, а в том, что мы разлагаемся в захолустной обстановке, как три сестры. Ничего, ничего… Все равно, через годик придется из города убираться, хочешь не хочешь. Не знаю, почему мой итальянец не отвечает…
Входит Антонина Павловна Опояшина, мать Любови, с пестрым мячом в руках. Это аккуратная, даже несколько чопорная женщина, с лорнетом, сладковато-рассеянная.
АНТОНИНА ПАВЛОВНА:
Здравствуйте, мои дорогие. Почему-то это попало ко мне. Спасибо, Алеша, за чудные цветочки.
ТРОЩЕЙКИН: (он не поднимает головы от работы во всю эту сцену).
